На нашей неуютной земле два дня гостил Борис Гребенщиков.
Почему-то меньше всего хочется по этому поводу орать: «Елы-палы! Братки, Боб приехал!». Может быть, я что то не так знаю, но увидел усталого, мудрого, несуетного, а главное — бесконечно доброго человека. Наверное, каждому Борис Борисович, подобно великому и ужасному Гудвину из детской книжки, является в том обличье, которого ждет от него человек.
Конечно, преувеличивает Бананан. Он не Бог. Он человек, Очень хороший человек. А вот свет от него действительно исходит. Свет радости общения, свет живости ума, свет любви и красоты. Он очень красив внутренне и не менее красив внешне. Красив, когда шагает по Северодвинску в подаренной здесь же шинели подводника, чертовски красив, когда целует руку дамам, дарящим ему цветы на концертах. И когда сидит с рюмкой коньяка, рассказывая что-то Дюше, тоже очень красив. Но когда поет, соединяя и являя внутреннюю и внешнюю красоту, красив особенно. И какая все-таки радость, что целых два дня а Северодвинске мы могли иметь возможность хоть чуточку причаститься к красоте Б.Г.
— Являетесь ли вы приверженцем какой-либо из официальных религий?
— Я вообще не люблю официальных религий, хотя мне, как русскому человеку, кажется более естественным православное христианство в том виде, в каком мы его имеем. Оно мне ближе. Мне было бы сложно, скажем, молиться Кришне, или читать молитву Будде, или зажигать имена китайских богов. Мне сложно было бы делать это серьезно. Это красиво, но получается неискренне. Я могу Мантру читать сколько угодно. И в жизни она помогает — кармически разряжает жизнь, действует как надо. Но если меня ночью поставить под пулемет, так я скорее Иисуса вспомню.
— А имеет ли смысл красота, должна ли она иметь какой-то смысл ?
— Красота является смыслом сама по себе, поскольку красота во все периоды истории человеческого бытия являлась единственным абсолютом, который мне известен. Бога абсолютным считать трудно, ибо он выше понятий. Остается красота — как единственое, что реально. Когда начинаешь вспоминать, а что же в моей жизни было реальным, то получается, что не это, не это и даже не это. Остается смысл, для меня по крайней мере, только в красоте, которая — моя ли, чужая ли, я ли ее увидел или другой, но если это красота, то она абсолют — как бы окно к Богу. По роду жиз ни я настроен, натренирован видеть красоту в том, откуда я собственно появился, — в городской стихии.
Грубый пример — мне не нравится то, что обычно видят люди в Петербурге. То, что там увидели Пушкин, Гоголь, Мандельштам. Хотя я понимаю, болею и чувствую. Я знаю, что они имели в виду. Но я с детства видел какую-то светлую сторону городской жизни. Почему-то я на этом вырос. И до недавнего времени я даже не до конца понимал, что все имеют виду, демонстрируя ужас жизни Петербурга. Но раз мне был дан другой дар, то, может быть, стоит пройти этим путем до его логического конца, а не тем, которым уже прошли пусть даже гениальные люди. И я восхищался тем, что приводило в тоску этих людей. Таково мое дао, и выбирать себе другое я не могу.
— Обычно о человеке многое говорят его привязанности, наклонности. Какой писатель вам наиболее близок?
-Толкиен. Его трилогию о повелителе колец я прочитал раз пятнадцать. Собрал все, что существовало вокруг нее, за исключением нескольких последних книг, которые издает его сын. Потому что если узнавать, как это писалось, из чего рождалось, то книга просто всякий смысл потеряет. А так у меня весь толкиеновский канон есть полностью.
— Есть ли какая-нибудь разница в том, от чего вам бывает скучно здесь, в России, и, скажем, в Лондоне ?
— Естественно. В Лондоне мне вообще не бывает скучно, потому что там всегда есть чем заняться. И потом, там идеальная почва для такого городского уютного варианта отшельничества. Сидишь в своей квартире и если никому не будешь звонить, то и тебе никто не позвонит. Там меня оставляют в полном покое. Но мне там не хватает одного. Того, что называют небесной Россией. То, что странным об разом проявляется где-то, каким-то образом в русских женщинах. Так, когда на нее смотришь, этого не видно и не схватить с близкого расстояния, а если отойти подальше, то начинаешь понимать, как она прекрасна. Вот это поле тянет.
— Над стихотворной строчкой «Умом Россию не понять» сейчас очень и очень издеваются. А как вы относитесь к этой мысли?
— Нет, действительно не понять. Но дело в том, что любую страну умом не понять. Потому что фиг кто Англию поймет или фиг даже кто Америку поймет. Тоску и арестантский уют Америки можно, но очень сложно понять умом. Разница в том, что англичане или американцы вряд ли стали бы писать по этому поводу стихи.
— У вас есть какое-то очень конкретное, определенное чувство дома?
— Нет у меня Дома. К несчастью, то ли напророчил себе, то ли так предрешено было, но я остался без Дома. И в будущее смотрю, а никак его не увижу. Хочется, очень хочется иметь Дом. И в Ленинграде хочется, и в Лондоне, и в Сан-Франциско тоже. И вроде есть возможность, а Дома нет нигде. Он должен быть один и навсегда. А все возможности в молодости я уже упустил и, скорее всего, домашнего покоя так никогда и не обрету.
— Вы способны как-то четко разграничивать, что добро, а что зло?
— Это ощущение. Это опять-таки умом не понять. Не то, что оно относительно. Добро и зло абсолютно. Вернее, добро абсолютно, а зло — это лишь невежество, непонимание очевидных вещей и людская глупость. И чувствовать их можно, но есть опасность, что начнешь думать и тогда приторочишь не к тому седлу. В мире, собственно говоря, нет зла. Есть масса глупости, которая, привела к чувству неизбежной катастрофы, которое все сгущается и сгущается. Но это опять-таки не от зла. То есть это, как старость, неизбежно. Накапливается кармический долг и как-то дает о себе знать. Зла я не чувствовал нигде в этом физическом мире. Может быть, меня Бог хранил.
— Скажите, вам все равно какое место в хит-параде вы занимаете?
— В советском — абсолютно все равно. А на Западе место в хит-параде связано с деньгами, а деньги гарантируют полную свободу и независимость. Поэтому там не все равно.
— Я задал этот вопрос потому, что, мне кажется, вы избрали себе крайне стороннюю позицию невмешательства ни во что. Это тоже гарантирует свободу?
— В общем да. Это само по себе гарантирует свободу, несмотря ни на что. Если толковать это по даосизму, то присутствует исполнение самого себя, эмоциональная сопричастность ко всему и в то же время эмоциональный отрыв. То есть ты радуешься, как человек, а дух спокойно созерцает и думает: «Все хорошо». Это помещение центра тяжести не в человеческий центр, а в центр духа. И тогда уже становится не очень интересно, что конкретно происходит с телом.
— Ваши оценки чего-либо могут меняться зависимости от вашего настроения?
— Безусловно. Хотя, если я не зарываюсь (могу, скажем, выпить водки и проехаться по чему-нибуд ь с полным оттягом), то на смысл оценок это в общем и не влияет. Меняется лишь их эмоциональная окраска.
— А ирония бывает вам часто полезна?
— Ирония — это главный индикатор того, не зарвался ли я в оценках. Ведь истина не станет ложью от усмешки, с которой ты ее произносишь. Пример того, что я зарвался в оценке, — песня «Поколение дворников и сторожей». В принципе это хорошая песня. Но ее невозможно петь и сардонически улыбаться. Она двумерна. То же и с «Серебром Господа моего», хотя посмеяться там есть над чем. Ирония позволяет проверить искренность песни.
— Молитва — высшая шкала человеческих эмоций. Она вам помогает в вашей магии?
— Скажем, вхожу я во храм, и с иконой у меня что-то происходит. Это может быть от коленопреклонения и почти до слез. Или, скажем, когда я пою, если я по-настоящему это делаю, то ощущаю переживание дикой красоты чего-то в тварном мире. Это ощущение фантастической красоты, может быть, для меня и есть молитва. Это как у Вертинского в каком-то романсе: «Я хотел бы уйти в монастырь, молиться у седых стариков. Или, может, совсем не молиться, а все те же песенки петь». Для меня получается, что молитва — это то, от чего все внутри переворачивается.
— В интервью газете «Советская культура» вы сказали, что Вертинского великим поэтом не считаете. А что вас привлекает в нем?
— Понятия не имею. Пожалуй, мне нравится больше всего ощущение его индивидуальной уникальности. При всей его чудовищной манерности и порой чудовищных стихах. Мне все время смешно из-за его песен. Например, можно взять «В бананово-лимонном Сингапуре», спеть по-человечески — и получится очень глубокая сильная вещь. Вот то, что я сегодня пел из Вертинского, — это в принципе словесный бред, а чувство за ним стоит такое, что сметает меня с ног. Что-то есть в нем, чего я понять не могу.
Я читал его мемуары и увидел совершенно иного человека, нежели представлял по песням. Он проще. Видимо, сознание его было на другом уровне, чем творческая потенция. Наверное, в этом и заключается дар Божий.
Л.Чебанюк, Северодвинск
Газета «Северный Комсомолец», N8 (10 544) от 16 февраля 1991г.